Неточные совпадения
Вспомнишь, бывало, о Карле Иваныче и его
горькой участи — единственном человеке, которого я знал несчастливым, — и так жалко
станет, так полюбишь его, что слезы потекут из глаз, и думаешь: «Дай бог ему счастия, дай мне возможность помочь ему, облегчить его горе; я всем готов для него пожертвовать».
Одинцова посмотрела на Базарова.
Горькая усмешка подергивала его бледное лицо. «Этот меня любил!» — подумала она — и жалко ей
стало его, и с участием протянула она ему руку.
— В нашем поколении единомыслия больше было… Теперь люди
стали… разнообразнее. Может быть, свободомысленней, а? Выпьемте английской
горькой…
— Боюсь зависти: ваше счастье будет для меня зеркалом, где я все буду видеть свою
горькую и убитую жизнь; а ведь уж я жить иначе не
стану, не могу.
Он подошел,
стал на колени подле нее и прильнул губами к ее туфле. Она вдруг обернулась, взглянула на него мельком, лицо у ней подернулось
горьким изумлением.
— Да я не умела как и сказать, — улыбнулась она, — то есть я и сумела бы, — улыбнулась она опять, — но как-то
становилось все совестно… потому что я действительно вначале вас только для этого «привлекала», как вы выразились, ну а потом мне очень скоро
стало противно… и надоело мне все это притворство, уверяю вас! — прибавила она с
горьким чувством, — да и все эти хлопоты тоже!
Все-то с себя заложили;
стала она мне свое последнее бельишко отдавать, и заплакала я тут
горькой слезой.
В первом номере журнала «Летопись» напечатана очень характерная
статья М.
Горького «Две души», которая, по-видимому, определяет направление нового журнала.
С
горьким чувством перечитывал я страницы сборника
статей, написанных за время войны до революции.
В
статьях этих я жил вместе с войной и писал в живом трепетании события. И я сохраняю последовательность своих живых реакций. Но сейчас к мыслям моим о судьбе России примешивается много
горького пессимизма и острой печали от разрыва с великим прошлым моей родины.
А если б и возможно было отнять, то, мыслю,
стали бы оттого еще
горше несчастными.
Всю
горькую чашу существования мастерового-ученика он выпил до дна, на собственных боках убеждаясь, что попал в глухой мешок, из которого некуда выбраться, и что,
стало быть, самое лучшее, что ему предстояло, — это притупить в себе всякую чувствительность, обтерпеться.
Когда по моей инициативе было основано в Петербурге Религиозно-философское общество, то на первом собрании я прочел доклад «Христос и мир», направленный против замечательной
статьи Розанова «Об Иисусе Сладчайшем и о
горьких плодах мира».
Но явилась помощь, — в школу неожиданно приехал епископ Хрисанф [Епископ Хрисанф — автор известного трехтомного труда — «Религии древнего мира»,
статьи — «Египетский метампсихоз», а также публицистической
статьи — «О браке и женщине». Эта
статья, в юности прочитанная мною, произвела на меня сильное впечатление. Кажется, я неверно привел титул ее. Напечатана в каком-то богословском журнале семидесятых годов. (Комментарий М.
Горького.)], похожий на колдуна и, помнится, горбатый.
Я быстро и крепко привязался к Хорошему Делу, он
стал необходим для меня и во дни
горьких обид и в часы радостей. Молчаливый, он не запрещал мне говорить обо всем, что приходило в голову мою, а дед всегда обрывал меня строгим окриком...
Слушая этот
горький рассказ, я сначала решительно как будто не понимал слов рассказчика, — так далека от меня была мысль, что Пушкин должен умереть во цвете лет, среди живых на него надежд. Это был для меня громовой удар из безоблачного неба — ошеломило меня, а вся скорбь не вдруг сказалась на сердце. — Весть эта электрической искрой сообщилась в тюрьме — во всех кружках только и речи было, что о смерти Пушкина — об общей нашей потере, но в итоге выходило одно: что его не
стало и что не воротить его!
Герой мой тоже возвратился в свою комнату и, томимый различными мыслями, велел себе подать бумаги и чернильницу и
стал писать письмо к Мари, — обычный способ его, которым он облегчал себя, когда у него очень уж много чего-нибудь
горького накоплялось на душе.
И далее я уже продолжать не могу, а прямо бегу к фортепьяно и извлекаю из клавиш целое море веселых звуков, которое сразу поглощает все
горькие напоминания о необходимости монологов и передовых
статей…
При взгляде на эту крохотную грустную фигурку мне
стало ясно, что в словах Тыбурция, — хотя я и не понимал их значения, — заключается
горькая правда.
Вот, думаю, мы жалуемся на свою участь
горькую, а каково ей-то, сироте бесприютной, одной, в слабости женской, себя наблюдать, да и семью призирать!"И
стал я, с этой самой поры, все об ней об одной раздумывать, как бы то есть душу невинную от греха избавить.
Стала она сначала ходить к управительше на
горькую свою долю жаловаться, а управительшин-то сын молодой да такой милосердый, да добрый; живейшее, можно сказать, участие принял. Засидится ли она поздно вечером — проводить ее пойдет до дому; сено ли у пономаря все выдет — у отца сена выпросит, ржицы из господских анбаров отсыплет — и все это по сердолюбию; а управительша, как увидит пономарицу, все плачет, точно глаза у ней на мокром месте.
— Бог знает, что делает, — сказала она себе, — он отозвал к себе нашу добрую maman —
стало быть, она нужна была там. А начальство, без сомнения, пришлет нам новую maman, которая со временем вознаградит нас за
горькую утрату.
Я пустил их в размен по свету, я отдал искренность сердца, первую заветную страсть — и что получил?
горькое разочарование, узнал, что все обман, все непрочно, что нельзя надеяться ни на себя, ни на других — и
стал бояться и других и себя…
— Ужели и это мечта?.. и это изменило?.. — шептал он. —
Горькая утрата! Что ж, не привыкать-стать обманываться! Но зачем же, я не понимаю, вложены были в меня все эти неодолимые побуждения к творчеству?..
Близились сумерки, и
становилось будто прохладнее, когда он пришёл в себя и снова задумался о
горьких впечатлениях дня. Теперь думалось не так непримиримо; развёртывалась туго, но спокойнее — новая мысль...
В столовой наступила относительная тишина; меланхолически звучала гитара. Там
стали ходить, переговариваться; еще раз пронесся Гораций, крича на ходу: «Готово, готово, готово!» Все показывало, что попойка не замирает, а развертывается. Затем я услышал шум ссоры, женский
горький плач и — после всего этого — хоровую песню.
Не знаю, был я рад встретить его или нет. Гневное сомнение боролось во мне с бессознательным доверием к его словам. Я сказал: «Его рано судить». Слова Бутлера звучали правильно; в них были и
горький упрек себе, и искренняя радость видеть меня живым. Кроме того, Бутлер был совершенно трезв. Пока я молчал, за фасадом, в глубине огромного двора, послышались шум, крики, настойчивые приказания. Там что-то происходило. Не обратив на это особенного внимания, я
стал подниматься по лестнице, сказав Бутлеру...
Она
стала на момент неподвижной; лишь ее взгляд в черных прорезях маски выразил глубокое,
горькое удивление. Вдруг она произнесла чрезвычайно смешным, тоненьким, искаженным голосом...
— Так разве прощаются? Дурак, дурак! — заговорил он. — Эх-ма, какой народ
стал! Компанию водили, водили год целый: прощай, да и ушел. Ведь я тебя люблю, я тебя как жалею! Такой ты
горький, все один, все один. Нелюбимый ты какой-то! Другой раз не сплю, подумаю о тебе, так-то жалею. Как песня поется...
— Ай да хват!.. Смотри пожалуй! Из огня да в полымя!.. Ну, Дмитрич! держи ухо востро!.. Ты, чай, знаешь, где сказано: «Будьте мудри яко змии и цели яко голубие»? Смотри не поддавайся! Андрюшка Туренин умен… поднесет тебе сладенького, ты разлакомишься, выпьешь чарку, другую… а как зашумит в головушке, так и
горькое покажется сладким; да каково-то с похмелья будет!..
Станешь каяться, да поздно!
Бывало, при какой-нибудь уже слишком унизительной сцене: лавочник ли придет и
станет кричать на весь двор, что ему уж надоело таскаться за своими же деньгами, собственные ли люди примутся в глаза бранить своих господ, что вы, мол, за князья, коли сами с голоду в кулак свищете, — Ирина даже бровью не пошевельнет и сидит неподвижно, со злою улыбкою на сумрачном лице; а родителям ее одна эта улыбка
горше всяких упреков, и чувствуют они себя виноватыми, без вины виноватыми перед этим существом, которому как будто с самого рождения дано было право на богатство, на роскошь, на поклонение.
— Знакомимся с ужасами женской доли… Мне только здесь
стал воочию понятен Некрасов и Писемский. Представьте себе, вот сейчас в садике сидит красавица женщина, целиком из «
Горькой судьбины», муж из ревности убил у нее младенца и сам повесился в тюрьме… Вот она и размыкивает горе, третий год ходит по богомольям…
Горький укор, ядовитое презрение выразились на лице старика. С шумом оттолкнув от стола свое кресло, он вскочил с него и, заложив руки за спину, мелкими шагами
стал бегать по комнате, потряхивая головой и что-то говоря про себя злым, свистящим шепотом… Любовь, бледная от волнения и обиды, чувствуя себя глупой и беспомощной пред ним, вслушивалась в его шепот, и сердце ее трепетно билось.
Но, опять-таки скажу, это не вина Рудина: это его судьба, судьба
горькая и тяжелая, за которую мы-то уж винить его не
станем.
— Не люблю я этого умника, — говаривал он, — выражается он неестественно, ни дать ни взять, лицо из русской повести; скажет: «Я», и с умилением остановится… «Я, мол, я…» Слова употребляет все такие длинные. Ты чихнешь, он тебе сейчас
станет доказывать, почему ты именно чихнул, а не кашлянул… Хвалит он тебя, точно в чин производит… Начнет самого себя бранить, с грязью себя смешает — ну, думаешь, теперь на свет божий глядеть не
станет. Какое! повеселеет даже, словно
горькой водкой себя попотчевал.
Мне природа дала много — я это знаю и из ложного стыда не
стану скромничать перед вами, особенно теперь, в такие
горькие, в такие постыдные для меня мгновения…
— С матросиком-то? Уж и не знаю, Саша. Берегу я его, как клад, того-этого, драгоценнейший, на улицу не выпускаю. Вот, Саша, чистота! Пожалуй, и тебе не уступит. Я б и тебя тревожить не
стал, одним бы матросиком обошелся, да повелевать он, того-этого, не умеет. О, проклятое рабье племя — даже и тут без генеральского сына не обойдешься! Не сердись, Саша, за
горькие слова.
И все
горше становится сознанию: оказывается, он даже фамилии его не знает, никогда ни о чем не расспрашивал — был твердо убежден, что знает все!
— Ох, невестушка милая! что они со мной хотят делать: за Гришку за Прокудина хотят меня выдать; а он мне все равно что вон наш кобель рябый. Зреть я его не могу; как я с ним жить
стану? Помоги ты мне, родная ты моя Аленушка! Наставь ты меня: что мне делать,
горькой? — говорила Настя, плачучи.
Так прошло рождество; разговелись; начались святки; девки
стали переряжаться, подблюдные песни пошли. А Насте
стало еще
горче, еще страшнее. «Пой с нами, пой», — приступают к ней девушки; а она не только что своего голоса не взведет, да и чужих-то песен не слыхала бы. Барыня их была природная деревенская и любила девичьи песни послушать и сама иной раз подтянет им. На святках, по вечерам, у нее девки собирались и певали.
Стала Алена и руки опустила. Смерть ей жаль было Насти, а пособить она ей ничем не придумала; она и сама была такая же
горькая, и себе рады никакой дать не умела. Села только да голову Настину себе в колена положила, и плакали вдвоем. А в чулане холод, и слезы как падают, так смерзнут.
Потом, в своей камере, когда ужас
стал невыносим, Василий Каширин попробовал молиться. От всего того, чем под видом религии была окружена его юношеская жизнь в отцовском купеческом доме, остался один противный,
горький и раздражающий осадок, и веры не было. Но когда-то, быть может, в раннем еще детстве, он услыхал три слова, и они поразили его трепетным волнением и потом на всю жизнь остались обвеянными тихой поэзией. Эти слова были: «Всех скорбящих радость».
— Куда? — уныло спрашивал Яков, видя, что его женщина
становится всё более раздражительной, страшно много курит и дышит
горькой гарью. Да и вообще все женщины в городе, а на фабрике — особенно,
становились злее, ворчали, фыркали, жаловались на дороговизну жизни, мужья их, посвистывая, требовали увеличения заработной платы, а работали всё хуже; посёлок вечерами шумел и рычал по-новому громко и сердито.
Когда я вернулся домой, Алексеевна объявила мне, что «наш кошатник» еще не приходил. Она подала мне обедать и
стала у дверей, выражая на лице своем
горькое соболезнование по случаю моего малого аппетита.
Если это есть — значит, за границу везутся заправские избытки, а не то, что приходится сбывать во что бы то ни
стало, вследствие
горькой нужды: вынь да положь.
Готовые ради нового обладания ею на всякий грех, на всякое унижение и преступление, они
становились похожими на тех несчастных, которые, попробовав однажды
горькое маковое питье из страны Офир, дающее сладкие грезы, уже никогда не отстанут от него и только ему одному поклоняются и одно его чтут, пока истощение и безумие не прервут их жизни.
— Ты — не сердись на людей, ты сердишься все, строг и заносчив
стал! Это — от деда у тебя, а — что он, дед? Жил, жил, да в дураки и вышел,
горький старик. Ты — одно помни: не бог людей судит, это — черту лестно! Прощай, ну…
Но здесь я должен сделать довольно
горькое для моего самолюбия признание. Я чувствую, что в жизни моей готовится что-то решительное, а это невольно заставляет меня чаще и чаще обращаться к самому себе. Бывают минуты, когда откровенная оценка пройденного пути
становится настоятельнейшею потребностью всего человеческого существа. По-видимому, одна из таких минут наступает теперь для меня…
Он пил мало и теперь опьянел от одной рюмки английской
горькой. Эта отвратительная
горькая, сделанная неизвестно из чего, одурманила всех, кто пил ее, точно ушибла.
Стали заплетаться языки.
— Касатик ты мой! — говорила, рыдая, баба. — Нешто я о своем горе убиваюсь… ох, рожоной ты мой… мне на тебя смотреть-то горько… ишь заел он тебя… злодей, совсем… как погляжу я на тебя… индо сердечушко изнывает… и не тот ты
стал… ох… — И тут она, опустившись на лавку, затянула нараспев: — Ох,
горькая наша долюшка… и пошла-то я за тебя
горькой сиротинушкой, на беду-то, на кручину лютую…